Неточные совпадения
А если и действительно
Свой долг мы ложно поняли
И наше назначение
Не
в том, чтоб имя древнее,
Достоинство дворянское
Поддерживать охотою,
Пирами, всякой роскошью
И
жить чужим трудом,
Так надо было ранее
Сказать… Чему учился я?
Что видел я вокруг?..
Коптил я
небо Божие,
Носил ливрею царскую.
Сорил казну народную
И думал век так
жить…
И вдруг… Владыко праведный...
Мучительное состояние ожидания, которое она между
небом и землей
прожила в Москве, медленность и нерешительность Алексея Александровича, свое уединение — она всё приписывала ему.
Мы тронулись
в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на
небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала
в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала
в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим
жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Я
жил тогда
в Одессе пыльной…
Там долго ясны
небеса,
Там хлопотливо торг обильный
Свои подъемлет паруса;
Там всё Европой дышит, веет,
Всё блещет югом и пестреет
Разнообразностью живой.
Язык Италии златой
Звучит по улице веселой,
Где ходит гордый славянин,
Француз, испанец, армянин,
И грек, и молдаван тяжелый,
И сын египетской земли,
Корсар
в отставке, Морали.
— Благодетельница! — воскликнул Василий Иванович и, схватив ее руку, судорожно прижал ее к своим губам, между тем как привезенный Анной Сергеевной доктор, маленький человек
в очках, с немецкою физиономией, вылезал не торопясь из кареты. —
Жив еще,
жив мой Евгений и теперь будет спасен! Жена! жена!.. К нам ангел с
неба…
Его обогнал жандарм, но он и черная тень его — все было сказочно, так же, как деревья, вылепленные из снега, луна, величиною
в чайное блюдечко, большая звезда около нее и синеватое, точно лед,
небо — высоко над белыми холмами, над красным пятном костра
в селе у церкви; не верилось, что там
живут бунтовщики.
Но, смотришь, промелькнет утро, день уже клонится к вечеру, а с ним клонятся к покою и утомленные силы Обломова: бури и волнения смиряются
в душе, голова отрезвляется от дум, кровь медленнее пробирается по
жилам. Обломов тихо, задумчиво переворачивается на спину и, устремив печальный взгляд
в окно, к
небу, с грустью провожает глазами солнце, великолепно садящееся на чей-то четырехэтажный дом.
Он забыл ту мрачную сферу, где долго
жил, и отвык от ее удушливого воздуха. Тарантьев
в одно мгновение сдернул его будто с
неба опять
в болото. Обломов мучительно спрашивал себя: зачем пришел Тарантьев? надолго ли? — терзался предположением, что, пожалуй, он останется обедать и тогда нельзя будет отправиться к Ильинским. Как бы спровадить его, хоть бы это стоило некоторых издержек, — вот единственная мысль, которая занимала Обломова. Он молча и угрюмо ждал, что скажет Тарантьев.
Между тем граф серьезных намерений не обнаруживал и наконец… наконец… вот где ужас! узнали, что он из «новых» и своим прежним правительством был — «mal vu», [на подозрении (фр.).] и «эмигрировал» из отечества
в Париж, где и
проживал, а главное, что у него там, под голубыми
небесами, во Флоренции или
в Милане, есть какая-то нареченная невеста, тоже кузина… что вся ее фортуна («fortune» —
в оригинале) перейдет
в его род из того рода, так же как и виды на карьеру.
Робкий ум мальчика, родившегося среди материка и не видавшего никогда моря, цепенел перед ужасами и бедами, которыми наполнен путь пловцов. Но с летами ужасы изглаживались из памяти, и
в воображении
жили, и пережили молодость, только картины тропических лесов, синего моря, золотого, радужного
неба.
Им сопутствуют иногда жены — и все переносят: ездят верхом, спят если не
в поварнях, так под открытым
небом, и
живут по многим месяцам
в пустынных, глухих уголках, и не рассказывают об этом, не тщеславятся.
— Севилья, caballeros с гитарами и шпагами, женщины, балконы, лимоны и померанцы. Dahin бы,
в Гренаду куда-нибудь, где так умно и изящно путешествовал эпикуреец Боткин, умевший вытянуть до капли всю сладость испанского
неба и воздуха, женщин и апельсинов, —
пожить бы там, полежать под олеандрами, тополями, сочетать русскую лень с испанскою и посмотреть, что из этого выйдет».
По окончании всех приготовлений адмирал,
в конце ноября, вдруг решился на отважный шаг: идти
в центр Японии, коснуться самого чувствительного ее нерва, именно
в город Оосаки, близ Миако, где
жил микадо, глава всей Японии, сын
неба, или, как неправильно прежде называли его
в Европе, «духовный император». Там, думал не без основания адмирал, японцы струсят неожиданного появления иноземцев
в этом закрытом и священном месте и скорее согласятся на предложенные им условия.
Не лучше ли, когда порядочные люди называют друг друга просто Семеном Семеновичем или Васильем Васильевичем, не одолжив друг друга ни разу, разве ненарочно, случайно, не ожидая ничего один от другого,
живут десятки лет, не неся тяжеcти уз, которые несет одолженный перед одолжившим, и, наслаждаясь друг другом, если можно, бессознательно, если нельзя, то как можно менее заметно, как наслаждаются прекрасным
небом, чудесным климатом
в такой стране, где дает это природа без всякой платы, где этого нельзя ни дать нарочно, ни отнять?
— А клейкие листочки, а дорогие могилы, а голубое
небо, а любимая женщина! Как же жить-то будешь, чем ты любить-то их будешь? — горестно восклицал Алеша. — С таким адом
в груди и
в голове разве это возможно? Нет, именно ты едешь, чтобы к ним примкнуть… а если нет, то убьешь себя сам, а не выдержишь!
Этого уж никто тогда у нас не мог понять, а он от радости плачет: «Да, говорит, была такая Божия слава кругом меня: птички, деревья, луга,
небеса, один я
жил в позоре, один все обесчестил, а красы и славы не приметил вовсе».
Девушка начинала тем, что не пойдет за него; но постепенно привыкала иметь его под своею командою и, убеждаясь, что из двух зол — такого мужа и такого семейства, как ее родное, муж зло меньшее, осчастливливала своего поклонника; сначала было ей гадко, когда она узнавала, что такое значит осчастливливать без любви; был послушен: стерпится — слюбится, и она обращалась
в обыкновенную хорошую даму, то есть женщину, которая сама-то по себе и хороша, но примирилась с пошлостью и,
живя на земле, только коптит
небо.
Это была темная личность, о которой ходили самые разноречивые слухи. Одни говорили, что Клещевинов появился
в Москве неизвестно откуда, точно с
неба свалился; другие свидетельствовали, что знали его
в Тамбовской губернии, что он спустил три больших состояния и теперь
живет карточной игрою.
Чтобы
жить достойно и не быть приниженным и раздавленным мировой необходимостью, социальной обыденностью, необходимо
в творческом подъеме выйти из имманентного круга «действительности», необходимо вызвать образ, вообразить иной мир, новый по сравнению с этой мировой действительностью (новое
небо и новую землю).
Потом, как-то не памятно, я очутился
в Сормове,
в доме, где всё было новое, стены без обоев, с пенькой
в пазах между бревнами и со множеством тараканов
в пеньке. Мать и вотчим
жили в двух комнатах на улицу окнами, а я с бабушкой —
в кухне, с одним окном на крышу. Из-за крыш черными кукишами торчали
в небо трубы завода и густо, кудряво дымили, зимний ветер раздувал дым по всему селу, всегда у нас,
в холодных комнатах, стоял жирный запах гари. Рано утром волком выл гудок...
Как тяжело думать, что вот „может быть“
в эту самую минуту
в Москве поет великий певец-артист,
в Париже обсуждается доклад замечательного ученого,
в Германии талантливые вожаки грандиозных политических партий ведут агитацию
в пользу идей, мощно затрагивающих существенные интересы общественной жизни всех народов,
в Италии,
в этом краю, „где сладостный ветер под
небом лазоревым веет, где скромная мирта и лавр горделивый растут“, где-нибудь
в Венеции
в чудную лунную ночь целая флотилия гондол собралась вокруг красавцев-певцов и музыкантов, исполняющих так гармонирующие с этой обстановкой серенады, или, наконец, где-нибудь на Кавказе „Терек воет, дик и злобен, меж утесистых громад, буре плач его подобен, слезы брызгами летят“, и все это
живет и движется без меня, я не могу слиться со всей этой бесконечной жизнью.
В Корсаковском посту
живет ссыльнокаторжный Алтухов, старик лет 60 или больше, который убегает таким образом: берет кусок хлеба, запирает свою избу и, отойдя от поста не больше как на полверсты, садится на гору и смотрит на тайгу, на море и на
небо; посидев так дня три, он возвращается домой, берет провизию и опять идет на гору…
В Италии год Зинаида
жилаИ к нам — по сказанью поэта —
«Цвет южного
неба в очах принесла».
В саду Калитиных,
в большом кусте сирени,
жил соловей; его первые вечерние звуки раздавались
в промежутках красноречивой речи; первые звезды зажигались на розовом
небе над неподвижными верхушками лип.
Адам «начертан» богом пятого марта
в шестом часу дня; без души он пролетал тридцать лет, без Евы
жил тридцать дней, а
в раю всего был от шестого часу до девятого; сатана зародился на море Тивериадском,
в девятом валу, а на
небе он был не более получаса; болезни
в человеке оттого, что диавол «истыкал тело Адама»
в то время, когда господь уходил на
небо за душой, и т. д., и т. д.
— Нет, зачем же! Для чего тащить его из-под чистого
неба в это гадкое болото! Лучше я к нему поеду; мне самой хочется отдохнуть
в своем старом домике.
Поживу с отцом, погощу у матери Агнии, поставлю памятник на материной могиле…
— Что же я могу тебе о себе сказать! Моя жизнь — все равно что озеро
в лесу: ни зыби, ни ряби, тихо, уединенно, бесшумно, только
небо сверху смотрится. Конечно, нельзя, чтоб совсем без забот. Хоть и
в забытом углу
живем, а все-таки приходится и об себе, и о других хлопотать.
Выйдя на крыльцо собрания, он с долгим, спокойным удивлением глядел на
небо, на деревья, на корову у забора напротив, на воробьев, купавшихся
в пыли среди дороги, и думал: «Вот — все
живет, хлопочет, суетится, растет и сияет, а мне уже больше ничто не нужно и не интересно.
Не видит Федосьюшка
жила человеческого, не слышит человечьего голосу; кругом шумят леса неисходные, приутихли на древах птицы воздуственные, приумеркли
в небесах звезды ясные; собираются
в них тучи грозные, тучи грозные собираются, огнем-полымем рассекаются…
Как устаешь там
жить и как отдыхаешь душой здесь,
в этой простой, несложной, немудреной жизни! Сердце обновляется, грудь дышит свободнее, а ум не терзается мучительными думами и нескончаемым разбором тяжебных дел с сердцем: и то, и другое
в ладу. Не над чем задумываться. Беззаботно, без тягостной мысли, с дремлющим сердцем и умом и с легким трепетом скользишь взглядом от рощи к пашне, от пашни к холму, и потом погружаешь его
в бездонную синеву
неба».
Я молча киваю головой. Сумятица слов все более возбуждает меня, все беспокойнее мое желание расставить их иначе, как они стоят
в песнях, где каждое слово
живет и горит звездою
в небе.
Он
жил задумчиво; идет по пустым улицам ярмарки и вдруг, остановясь на одном из мостов Обводного канала, долго стоит у перил, глядя
в воду,
в небо, вдаль за Оку. Настигнешь его, спросишь...
Он любил этот миг, когда кажется, что
в грудь голубою волною хлынуло всё
небо и по
жилам трепетно текут лучи солнца, когда тёплый синий туман застилает глаза, а тело, напоённое пряными ароматами земли, пронизано блаженным ощущением таяния — сладостным чувством кровного родства со всей землёй.
Вскоре после того, как пропала мать, отец взял
в дом ласковую слободскую старушку Макарьевну, у неё были ловкие и тёплые руки, она певучим голосом рассказывала мальчику славные жуткие сказки и особенно хорошо длинную историю о том, как
живёт бог на
небесах...
Кажется, что вся эта тихая жизнь нарисована на земле линючими, тающими красками и ещё недостаточно воодушевлена, не хочет двигаться решительно и быстро, не умеет смеяться, не знает никаких весёлых слов и не чувствует радости
жить в прозрачном воздухе осени, под ясным
небом, на земле, богато вышитой шёлковыми травами.
К любимому солдатскому месту, к каше, собирается большая группа, и с трубочками
в зубах солдатики, поглядывая то на дым, незаметно подымающийся
в жаркое
небо и сгущающийся
в вышине, как белое облако, то на огонь костра, как расплавленное стекло дрожащий
в чистом воздухе, острят и потешаются над казаками и казачками за то, что они
живут совсем не так, как русские.
«Но через двадцать лет она сама пришла, измученная, иссохшая, а с нею был юноша, красивый и сильный, как сама она двадцать лет назад. И, когда ее спросили, где была она, она рассказала, что орел унес ее
в горы и
жил с нею там, как с женой. Вот его сын, а отца нет уже; когда он стал слабеть, то поднялся,
в последний раз, высоко
в небо и, сложив крылья, тяжело упал оттуда на острые уступы горы, насмерть разбился о них…
У меня
в душе
жили и южное солнце, и высокое синее
небо, и широкая степь, и роскошный южный лес…
«А Уж подумал: „Должно быть,
в небе и
в самом деле
пожить приятно, коль он так стонет!..“
Теперь уже тянулись по большей части маленькие лачужки и полуобвалившиеся плетни, принадлежавшие бедным обывателям. Густой, непроницаемый мрак потоплял эту часть Комарева. Кровли, плетни и здания сливались
в какие-то черные массы, мало чем отличавшиеся от темного
неба и еще более темной улицы. Тут уже не встречалось ни одного освещенного окна. Здесь
жили одни старики, старухи и больные. Остальные все, от мала до велика, работали на фабриках.
А город —
живет и охвачен томительным желанием видеть себя красиво и гордо поднятым к солнцу. Он стонет
в бреду многогранных желаний счастья, его волнует страстная воля к жизни, и
в темное молчание полей, окруживших его, текут тихие ручьи приглушенных звуков, а черная чаша
неба всё полнее и полней наливается мутным, тоскующим светом.
Точно птицы
в воздухе, плавают
в этой светлой ласковой воде усатые креветки, ползают по камню раки-отшельники, таская за собой свой узорный дом-раковину; тихо двигаются алые, точно кровь, звезды, безмолвно качаются колокола лиловых медуз, иногда из-под камня высунется злая голова мурены с острыми зубами, изовьется пестрое змеиное тело, всё
в красивых пятнах, — она точно ведьма
в сказке, но еще страшней и безобразнее ее; вдруг распластается
в воде, точно грязная тряпка, серый осьминог и стремительно бросится куда-то хищной птицей; а вот, не торопясь, двигается лангуст, шевеля длиннейшими, как бамбуковые удилища, усами, и еще множество разных чудес
живет в прозрачной воде, под
небом, таким же ясным, но более пустынным, чем море.
Люди, которых вы здесь видите,
живут в благословенных местах: город стоит на берегу Волги, весь
в зелени; с крутых берегов видны далекие пространства, покрытые селеньями и нивами; летний благодатный день так и манит на берег, на воздух, под открытое
небо, под этот ветерок, освежительно веющий с Волги…
Курослепов. Ну, режут кого-то. Вот тут и
живи, как знаешь.
В доме грабеж, а на дворе и вовсе разбой; видимое дело, что последние дни;
в небе трещина с чего-то.
— Отец мой! Отец мой! — повторил он, заплакав и ломая руки, — я не хочу лгать…
в моей груди… теперь, когда лежал я один на постели, когда я молился, когда я звал к себе на помощь Бога… Ужасно!.. Мне показалось… я почувствовал, что
жить хочу, что мертвое все умерло совсем; что нет его нигде, и эта женщина живая… для меня дороже
неба; что я люблю ее гораздо больше, чем мою душу, чем даже…
— И что мне
жить еще после этого с ним?.. — продолжала Елена, — тогда как он теперь, вероятно, тяготится и тем, что мне дает кусок хлеба, потому что я тоже полька!.. Да сохранит меня
небо от того!.. Я скорее пойду
в огородницы и коровницы, чем останусь у него!
Полина!!!»
В эту самую минуту яркая молния осветила
небеса, ужасный удар грома потряс всю церковь; но Рославлев не видел и не слышал ничего; сердце его окаменело, дыханье прервалось… вдруг вся кровь закипела
в его
жилах; как исступленный, он бросился к церковным дверям: они заперты.
— Для здоровья князя Зина едет за границу,
в Италию,
в Испанию, —
в Испанию, где мирты, лимоны, где голубое
небо, где Гвадалквивир, — где страна любви, где нельзя
жить и не любить; где розы и поцелуи, так сказать, носятся
в воздухе!
Надежда Федоровна лежала
в своей постели, вытянувшись, окутанная с головою
в плед; она не двигалась и напоминала, особенно головою, египетскую мумию. Глядя на нее молча, Лаевский мысленно попросил у нее прощения и подумал, что если
небо не пусто и
в самом деле там есть бог, то он сохранит ее; если же бога нет, то пусть она погибнет,
жить ей незачем.
— На ангела, на ангела, а не на человека! — перебила Ида. — Человека мало, чтобы спасти ее. Ангел! Ангел! — продолжала она, качая головою, — слети же
в самом деле раз еще на землю; вселися
в душу мужа, с которым связана жена, достойная любви, без сил любить его любовью, и покажи, что может сделать этот бедный человек, когда
в его душе
живут не демоны страстей, а ты, святой посланник
неба?